Собор Парижской Богоматери - Страница 32


К оглавлению

32

– Итак, вы не желаете, чтобы я стал вашим мужем?

Она пристально поглядела на него и ответила:

– Нет.

– А любовником? – спросил Гренгуар.

Она состроила гримаску и сказала:

– Нет.

– А другом? – настаивал Гренгуар.

Она опять пристально поглядела на него и, помедлив, ответила:

– Может быть.

Это «может быть», столь любезное сердцу философа, ободрило Гренгуара.

– А знаете ли вы, что такое дружба? – спросил он.

– Да, – ответила цыганка. – Это значит быть братом и сестрой; это две души, которые соприкасаются, не сливаясь; это два перста одной руки.

– А любовь?

– О, любовь! – промолвила она, и голос ее дрогнул, а глаза заблистали. – Любовь – это когда двое едины. Когда мужчина и женщина превращаются в ангела. Это – небо!

Тут лицо уличной плясуньи просияло дивной красотой; Гренгуар был потрясен – ему казалось, что красота Эсмеральды находится в полной гармонии с почти восточной экзальтированностью ее речи. Розовые невинные уста Эсмеральды чуть заметно улыбались, ясное, непорочное чело, как зеркало от дыхания, порой затуманивалось какой-то мыслью, а из-под опущенных длинных черных ресниц струился неизъяснимый свет, придававший ее чертам ту идеальную нежность, которую впоследствии уловил Рафаэль в мистическом слиянии девственности, материнства и божественности.

– Каким же надо быть, чтобы вам понравиться? – продолжал Гренгуар.

– Надо быть мужчиной.

– А я? – спросил он. – Разве я не мужчина?

– Мужчиной, у которого на голове шлем, в руках шпага, а на сапогах золотые шпоры.

– Так! – заметил Гренгуар. – Значит, без золотых шпор нет и мужчины. Вы любите кого-нибудь?

– Любовью?

– Да, любовью.

Она призадумалась, затем сказала с каким-то особым выражением:

– Я скоро это узнаю.

– Отчего же не сегодня вечером? – нежно спросил поэт. – Почему не меня?

Она серьезно взглянула на него.

– Я полюблю только того мужчину, который смеет защитить меня.

Гренгуар покраснел и принял эти слова к сведению. Девушка, очевидно, намекала на ту слабую помощь, какую он оказал ей два часа тому назад, когда ей грозила опасность. Теперь ему вспомнился этот случай, полузабытый им среди других его ночных передряг. Он хлопнул себя по лбу:

– Мне следовало бы с этого и начать! Простите мою ужасную рассеянность, мадемуазель. Скажите, каким образом вам удалось вырваться из когтей Квазимодо?

Этот вопрос заставил цыганку вздрогнуть.

– О! Этот страшный горбун! – закрыв лицо руками, воскликнула она и задрожала, словно ее охватило холодом.

– Он действительно страшен! Но как же вам удалось ускользнуть от него? – настойчиво повторил свой вопрос Гренгуар.

Эсмеральда улыбнулась, вздохнула и промолчала.

– А вы знаете, почему он вас преследовал? – спросил Гренгуар, пытаясь обходным путем вернуться к интересовавшей его теме.

– Не знаю, – ответила девушка и тут же прибавила – Вы ведь тоже меня преследовали, а зачем?

– Клянусь честью, я и сам не знаю.

Оба замолчали. Гренгуар царапал своим ножом стол, девушка улыбалась и пристально глядела на стену, словно что-то видела за ней. Вдруг она едва слышно запела:


Quando las pintadas aves
Mudas estan у la tierra.

Оборвав песню, она принялась ласкать Джали.

– Какая хорошенькая козочка! – сказал Гренгуар.

– Это моя сестричка, – ответила цыганка.

– Почему вас зовут Эсмеральдой? – спросил поэт.

– Не знаю.

– А все же?

Она вынула из-за пазухи маленькую овальную ладанку, висевшую у нее на шее на цепочке из зерен лаврового дерева и источавшую сильный запах камфары. Ладанка была обтянута зеленым шелком; посредине была нашита зеленая бусинка, похожая на изумруд.

– Может быть, поэтому, – сказала она.

Гренгуар хотел взять ладанку в руки. Эсмеральда отстранилась.

– Не прикасайтесь к ней! Это амулет. Либо вы повредите ему, либо он вам.

Любопытство поэта разгоралось все сильнее.

– Кто же вам его дал?

Она приложила пальчик к губам и спрятала амулет на груди. Гренгуар попытался задать ей еще несколько вопросов, но она отвечала неохотно.

– Что означает слово «Эсмеральда»?

– Не знаю, – ответила она.

– На каком это языке?

– Должно быть, на цыганском.

– Я так и думал, – сказал Гренгуар. – Вы родились не во Франции?

– Я ничего об этом не знаю.

– А кто ваши родители?

Вместо ответа она запела на мотив старинной песни:


Отец мой орел,
Мать – орлица.
Плыву без ладьи.
Плыву без челна.
Отец мои орел,
Мать – орлица.

– Так, – сказал Гренгуар. – Сколько же вам было лет, когда вы приехали во Францию?

– Я была совсем малюткой.

– А в Париж?

– В прошлом году. Когда мы входили в Папские ворота, то над нашими головами пролетела камышовая славка; это было в конце августа; я сказала себе: «Зима нынче будет суровая».

– Да, так оно и было, – сказал Гренгуар, радуясь тому, что разговор, наконец, завязался. – Мне все время приходилось дуть на пальцы. Вы, значит, обладаете даром пророчества?

Она снова прибегла к лаконической форме ответа:

– Нет.

– А тот человек, которого вы называете цыганским герцогом, – глава вашего племени?

– Да.

– А ведь это он сочетал нас браком, – робко заметил поэт.

Она состроила свою обычную гримаску.

– Я даже не знаю, как тебя зовут.

– Сейчас вам скажу! Пьер Гренгуар.

– Я знаю более красивое имя.

– Злюка! – сказал поэт. – Но пусть так, я не буду сердиться. Послушайте, может быть, вы полюбите меня, узнав поближе. Вы так доверчиво рассказали мне свою историю, что я должен отплатить вам тем же. Итак, вам уже известно, что мое имя Пьер Гренгуар. Я сын сельского нотариуса из Гонеса. Двадцать лет назад, во время осады Парижа, отца моего повесили бургундцы, а мать мою зарезали пикардийцы. Таким образом, шести лет я остался сиротой, и подошвами моим ботинкам служили мостовые Парижа. Сам не знаю, как мне удалось прожить с шести до шестнадцати лет. Торговка фруктами давала мне сливу, булочник бросал корочку хлеба; по вечерам я старался, чтобы меня подобрал на улице ночной дозор: меня отводили в тюрьму, и там я находил для себя охапку соломы. Однако все это не мешало мне расти и худеть, как видите. Зимою я грелся на солнышке у подъезда особняка де Сане, недоумевая, почему костры Иванова дня зажигают летом. В шестнадцать лет я решил выбрать себе род занятий. Я испробовал все. Я пошел в солдаты, но оказался недостаточно храбрым. Потом пошел в монахи, но оказался недостаточно набожным, а кроме того, не умел пить. С горя я поступил в обучение к плотникам, но оказался слабосильным. Больше всего мне хотелось стать школьным учителем; правда, грамоте я не знал, но это меня не смущало. Убедившись через некоторое время, что для всех этих занятий мне чего-то не хватает и что я ни к чему не пригоден, я, следуя своему влечению, стал сочинять стихи и песни. Это ремесло как раз годится для бродяг, и это все же лучше, чем промышлять грабежом, на что меня подбивали вороватые парнишки из числа моих приятелей. К счастью, я однажды встретил его преподобие отца Клода Фролло, архидьякона Собора Парижской Богоматери. Он принял во мне участие, и ему я обязан тем, что стал по-настоящему образованным человеком, знающим латынь, начиная с книги Цицерона Об обязанностях и кончая Житиями святых, творением отцов целестинцев. Я кое-что смыслю в схоластике, пиитике, стихосложении и даже в алхимии, этой премудрости из всех премудростей. Я автор той мистерии, которая сегодня с таким успехом и при таком громадном стечении народа была представлена в переполненной большой зале Дворца. Я написал также труд в шестьсот страниц о страшной комете тысяча четыреста шестьдесят пятого года, из-за которой один несчастный сошел с ума. На мою долю выпадали и другие успехи. Будучи сведущ в артиллерийском деле, я работал над сооружением той огромной бомбарды Жеана Мога, которая, как вам известно, взорвалась на мосту Шарантон, когда ее хотели испробовать, и убила двадцать четыре человека зевак. Вы видите, что я для вас неплохая партия. Я знаю множество презабавных штучек, которым могу научить вашу козочку, – например, передразнивать парижского епископа, этого проклятого святошу, мельницы которого обдают грязью прохожих на всем протяжении Мельничного моста. А потом я получу за свою мистерию большие деньги звонкой монетой, если то

32