– Цыганка! – воскликнул он в испуге. – Значит, ты послан с того света?
И он схватился за эфес шпаги.
– Скорее, скорее! – говорил глухой, стараясь увлечь его коня. – Вот сюда!
Феб ударил его сапогом в грудь.
Глаз Квазимодо засверкал. Звонарь едва не бросился на капитана. Затем, сдержав себя, проговорил:
– Ваше счастье, что кто-то вас любит!
Он сделал ударение на «кто-то». Отпустив уздечку, он крикнул:
– Ступайте прочь!
Феб, ругаясь, пришпорил коня. Квазимодо глядел ему вслед, пока тот не пропал в ночном мраке.
– Отказаться от этого! О! – прошептал бедный глухой.
Он возвратился в собор, зажег лампу и поднялся на башню Как он и предполагал, цыганка стояла на том же месте.
Завидев его издали, она побежала ему навстречу.
– Один! – воскликнула она, горестно всплеснув руками.
– Я не мог его найти, – холодно сказал Квазимодо.
– Надо было ждать всю ночь! – запальчиво крикнула она.
В ее гневном движении Квазимодо прочел упрек.
– В другой раз я постараюсь не пропустить его, – проговорил он, понурив голову.
– Уйди! – сказала она.
Он ушел. Она была им недовольна. Но он предпочел покорно снести ее дурное обращение, лишь бы не огорчить ее. Всю скорбь он оставил на свою долю.
Больше цыганка с ним не виделась. Он перестал подходить к ее келье. Лишь изредка замечала она на вершине одной из башен печально глядевшего на нее звонаря. Но едва он ловил на себе ее взгляд, как тут же исчезал.
Надо заметить, что ее не очень огорчало это добровольное исчезновение бедного горбуна. В глубине души она даже была ему благодарна. А Квазимодо это чувствовал.
Она его больше не видела, но присутствие доброго гения замечала. Пока она спала, невидимая рука доставляла ей свежую пищу. Однажды утром она нашла на окне клетку с птицами. Над ее кельей находилось изваяние, которое пугало ее. Она не раз выражала свой страх перед ним в присутствии Квазимодо. Как-то утром (все это делалось по ночам) это изображение исчезло. Кто-то его разбил. Тот, кто вскарабкался к нему, рисковал жизнью.
Иногда по вечерам до нее доносился из-под навеса колокольни голос, напевавший, словно убаюкивая ее, странную печальную песню. То были стихи без рифм, какие только и мог сложить глухой.
Не гляди на лицо, девушка,
А заглядывай в сердце
Сердце прекрасного юноши часто бывает уродливо
Нет сердца, где любовь не живет
Девушка! Сосна не красива,
Не так хороша, как тополь
Но сосна и зимой зеленеет
Увы! Зачем тебе петь про это?
То, что уродливо, пусть погибает;
Красота к красоте лишь влечется,
И апрель не глядит на январь.
Красота совершенна,
Красота всемогуща,
Полной жизнью живет одна красота.
Ворон только днем летает,
Летают ночью лишь совы,
Лебедь летает и днем и ночью.
Однажды утром, проснувшись, она нашла у себя на окне два сосуда с цветами. Один из них представлял собой красивую хрустальную вазу, но с трещиной. Налитая в вазу вода вытекла, и цветы увяли. В другом, глиняном грубом горшке, полном воды, цветы были свежи и ярки.
Не знаю, умышленно ли, но только Эсмеральда взяла увядший букет и весь день носила его на груди.
В этот день голос на башне не пел.
Это ее не встревожило. Она ласкала Джали, следила за подъездом дома Гонделорье, тихонько разговаривала сама с собой о Фебе и крошила ласточкам хлеб.
Она перестала видеть и слышать Квазимодо. Казалось, бедняга звонарь исчез из собора. Но однажды ночью, когда она не спала и мечтала о красавце-капитане, она услышала чей-то вздох около своей кельи. Испугавшись, она встала и при свете луны увидела бесформенную массу, лежавшую поперек ее двери. То был Квазимодо, спавший на голом камне.
Между тем молва о чудесном спасении цыганки дошла до архидьякона. Узнав об этом, он сам не мог понять свои чувства. Он примирился со смертью Эсмеральды. И был спокоен, ибо дошел до предельной глубины страдания. Человеческое сердце (так думал отец Клод) может вместить лишь определенную меру отчаяния. Когда губка насыщена, пусть море спокойно катит над ней свои волны – она не впитает больше ни капли.
Если Эсмеральда мертва – губка насыщена: в этом мире все было кончено для отца Клода. Но знать, что она жива, что жив Феб, это значило снова отдаться пыткам, потрясениям, сомнениям – жизни. А Клод устал от пыток.
Когда он услышал эту новость, он заперся в своей монастырской келье. Он не показывался ни на собраниях капитула, ни на богослужениях. Он запер свою дверь для всех, даже для епископа. В таком заточении провел он несколько недель. Предполагали, что он болен. И это была правда.
Но что же делал он взаперти? С какими мыслями боролся несчастный? Вступил ли он в последний бой со своей пагубной страстью? Строил ли последний, план смерти для нее и гибели для себя?
Жеан, его любимый брат, его балованное дитя, однажды пришел к дверям его кельи, стучал, заклинал, умолял, называл себя. Клод не впустил его.
Целые дни проводил он, прижавшись лицом к оконному стеклу. Из окна ему видна была келья Эсмеральды; он часто видел ее с козочкой, а иногда с Квазимодо. Он замечал знаки внимания, оказываемые ей жалким глухим, его повиновение, его нежность и покорность цыганке. Он вспомнил, – он обладал прекрасной памятью, а память – это палач ревнивцев, – как странно звонарь однажды вечером глядел на плясунью. Он вопрошал себя: что могло побудить Квазимодо спасти ее? Он был свидетелем коротких сцен между цыганкой и глухим, – издали их движения, истолкованные его страстью, казались ему исполненными нежности. Он не доверял изменчивому нраву женщин. И он смутно почувствовал, что в его сердце закралась ревность, на которую он никогда не считал себя способным, – ревность, заставлявшая его краснеть от стыда и унижения. «Пусть бы еще капитан, но он!..» Эта мысль потрясала его.