– Милое дитя мое! – сказал он. – Итак, вы все еще продолжаете отпираться?
– Да, – упавшим голосом ответила она.
– В таком случае, – продолжал Шармолю, – мы вынуждены, как это ни прискорбно, допрашивать вас более настойчиво, чем сами того желали бы. Будьте любезны, потрудитесь сесть вот на это ложе. Мэтр Пьера! Уступите мадемуазель место и затворите дверь.
Пьера неохотно поднялся.
– Если я закрою дверь, то огонь погаснет, – пробурчал он.
– Хорошо, друг мой, оставьте ее открытой, – согласился Шармолю.
Эсмеральда продолжала стоять. Кожаная постель, на которой корчилось столько страдальцев, пугала ее. Страх леденил кровь. Она стояла, испуганная, оцепеневшая. По знаку Шармолю, оба помощника палача схватили ее и усадили на тюфяк. Они не причинили ей ни малейшей боли; но лишь только они притронулись к ней, лишь только она почувствовала прикосновение кожаной постели, вся кровь прилила ей к сердцу. Она блуждающим взором обвела комнату. Ей почудилось, что, вдруг задвигавшись, к ней со всех сторон устремились все эти безобразные орудия пытки. Среди всевозможных инструментов, до сей поры ею виденных, они были тем же, чем являются летучие мыши, тысяченожки и пауки среди насекомых и птиц. Ей казалось, что они сейчас начнут ползать по ней, кусать и щипать ее тело.
– Где врач? – спросил Шармолю.
– Здесь, – отозвался человек в черной одежде, которого Эсмеральда до сих пор не замечала.
Она вздрогнула.
– Мадемуазель! – снова зазвучал вкрадчивый голос прокурора духовного суда. – В третий раз спрашиваю: продолжаете ли вы отрицать поступки, в которых вас обвиняют?
На этот раз у нее хватило сил лишь кивнуть головой. Голос изменил ей.
– Вы упорствуете! – сказал Жак Шармолю. – В таком случае, к крайнему моему сожалению, я должен исполнить мой служебный долг.
– Господин королевский прокурор! – вдруг резко сказал Пьера. – С чего мы начнем?
Шармолю с минуту колебался, словно поэт, который приискивает рифму для своего стиха.
– С испанского сапога, – выговорил он наконец.
Злосчастная девушка почувствовала себя покинутой и богом и людьми; голова ее упала на грудь, как нечто безжизненное, лишенное силы.
Палач и лекарь подошли к ней одновременно. В то же время оба помощника палача принялись рыться в своем отвратительном арсенале.
При лязге этих страшных орудий бедная девушка вздрогнула, словно мертвая лягушка, которой коснулся гальванический ток.
– О мой Феб! – прошептала она так тихо, что ее никто не услышал. Затем снова стала неподвижной и безмолвной, как мраморная статуя.
Это зрелище тронуло бы любое сердце, но не сердце судьи. Казалось, сам Сатана допрашивает несчастную грешную душу под багровым оконцем ада. Это кроткое, чистое, хрупкое создание и было тем бедным телом, в которое готовился вцепиться весь ужасный муравейник пил, колес и козел, – тем существом, которым готовились овладеть грубые лапы палачей и тисков. Жалкое просяное зернышко, отдаваемое правосудием на размол чудовищным жерновам пытки!
Между тем мозолистые руки помощников Пьера Тортерю грубо обнажили ее прелестную ножку, которая так часто очаровывала прохожих на перекрестках Парижа своей ловкостью и красотой.
– Жаль, жаль! – проворчал палач, рассматривая ее изящные и мягкие линии.
Если бы здесь присутствовал архидьякон, он, несомненно, вспомнил бы о символе: о мухе и пауке.
Вскоре несчастная сквозь туман, застилавший ей глаза, увидела, как приблизился к ней «испанский сапог» и как ее ножка, вложенная между двух окованных железом брусков, исчезла в страшном приборе. Ужас придал ей сил.
– Снимите это! – запальчиво вскричала она и, выпрямившись, тряхнув растрепанными волосами, добавила: – Пощадите!
Она рванулась, чтобы броситься к ногам прокурора, но ее ножка была ущемлена тяжелым, взятым в железо дубовым обрубком, и она припала к этой колодке, бессильная, как пчела, к крылу которой привязан свинец.
По знаку Шармолю, ее снова положили на постель, и две грубые руки подвязали ее к ремню, свисавшему со свода.
– В последний раз: сознаетесь ли вы в своих преступных деяниях? спросил со своим невозмутимым добродушием Шармолю.
– Я невиновна.
– В таком случае, мадемуазель, как объясните вы обстоятельства, уличающие вас?
– Увы, монсеньер, я не знаю!
– Итак, вы отрицаете?
– Все отрицаю!
– Приступайте! – крикнул Шармолю.
Пьера повернул рукоятку, и испанский сапог сжался, и несчастная испустила ужасный вопль, передать который не в силах человеческий язык.
– Довольно, – сказал Шармолю, обращаясь к Пьера. – Сознаетесь? спросил он цыганку.
– Во всем сознаюсь! – воскликнула несчастная девушка. – Сознаюсь! Только пощадите!
Она не рассчитала своих сил, идя на пытку. Бедная малютка! Ее жизнь до сей поры была такой беззаботной, такой приятной, такой сладостной! Первая же боль сломила ее.
– Человеколюбие побуждает меня предупредить вас, что ваше признание равносильно для вас смерти, – сказал королевский прокурор.
– Надеюсь! – ответила она и упала на кожаную постель полумертвая, перегнувшись, безвольно повиснув на ремне, который охватывал ее грудь.
– Ну, моя прелесть, приободритесь немножко, – сказал мэтр Пьера, приподнимая ее. – Вы, ни дать ни взять, золотая овечка с ордена, который носит на шее герцог Бургундский.
Жак Шармолю возвысил голос:
– Протоколист, записывайте! Девушка-цыганка! Вы сознаетесь, что являлись соучастницей в дьявольских трапезах, шабашах и колдовстве купно со злыми духами, уродами и вампирами? Отвечайте!